БАБА ЛЮБА
После памятных слов тети Кати у меня многое из узнанного за годы учебы начало укладываться по-новому, и, по крайней мере, хотя бы в какое-то подобие цельной картины. Первое, что вспомнилось в связи с пением, были знания о постановке голоса вообще. Я употребляю слово "постановка" условно. На самом деле меня учили и требовали от меня сказывать, что бы я ни делал в Тропе.
И Степаныч, и Дядька всегда говорили со мной сказывая, хотя я этого и не замечал, поскольку это была самая естественная и захватывающая речь, какую мне только доводилось слышать. Рассказ сказителя воспринимается сразу в образах, словно разворачивающаяся в твоем мозгу серия живых картин, своего рода объемное психическое кино, где ты к тому же и участник. И это отнюдь не просто "образность", то есть красочность повествования в ораторском смысле слова. В образности сказителя есть своя психологическая "механика". Их слова были частенько грубы, резки или даже невнятны для стороннего слушателя. Но я всегда был захвачен любыми их словами, потому что они называли ими то, что в миг речения происходит в голове слушателя, то есть у меня. Иными словами, они облекали в слова ускользающее от тебя самого твое смутное мышление. Во время такого разговора постоянно присутствует ощущение, что сказитель всего на миг обгоняет тебя, высказывая то, что ты хотел бы сказать сам.
На языке Тропы это можно передать так: они разматывали самокат мышления сразу в двух головах — своей и собеседника. Поскольку самокат — это то, что в данный момент само рвется из тебя, но ты его сдерживаешь в силу привычки таиться, то такая беседа кажется проникновенной, захватывает и погружает не просто в самого себя, а в потрясающе интересного и неожиданного себя, который к тому же "болит". Сказанное сказителем становится не просто общим, это общее переживание. Способный сопереживать тебе непроизвольно признается внутренними защитами своим и пропускается в душевные тайники. После этого твое мышление наполняет его слова собственными смыслами и оживляет всеми имеющимися в его запасниках образами переживаний, да с такой силой оживляет, что ты в прямом смысле очарован!
Это может показаться похожим на телепатию, чтение мыслей или экстрасенсорику, но это не то. Они не читали мысли, их не интересовало содержание этого хлама. Они знали устройство мира и законы мышления, видели и чувствовали их так тонко, что могли говорить с человеком в соответствии с тем слоем сознания, в котором находилось в тот момент его мышление. У человека определенного общества и культуры все слои мышления уложены в самокате очень и очень сходно. При определенном опыте и ясности сознания вовсе не так уж трудно говорить за человека его сокровенные мысли, и не только бытовые, которые он прячет, чтобы быть неуязвимым, потому что у него есть враги. Можно ведь рассказать и ту сказку, которую он носит в себе и скрывает, потому что у него нет друзей...
Это и есть оказывание. Но учился этому я все-таки не у дедов, а у старой знахарки и повитухи бабы Любы.
Меня направил к ней Дядька незадолго до своего ухода. Я уже был к тому времени знаком с Поханей, но к нему Дядька велел идти только после бабы Любы.
— Ну, это колдунья, не то что моя Нюра!— сказал он про нее.
Из-за этого я ехал к ней с легким трепетом, невольно вспоминая свой приход к Степанычу и описания мрачных деревенских колдунов из этнографической литературы.
Не было ничего даже близкого к этому. К бабе Любе я вошел легко и радостно. Она буквально растаяла, когда я передал привет от Дядьки и тети Нюры. А когда сказал, что я внук Екатерины Ильиничны, она заплакала и запричитала, что-то вроде:
— Подруженька моя дорогая!., и на кого ты меня покинула!., и как же мне жить-то горемышной!..— но вдруг сама себя перебила,— Вишь, старая стала, никак, помирать собираюсь...— и вытерла слезы.
С этого дня я почти год был у нее желанным гостем, почти что внуком. Впрочем, у меня есть подозрение, что я действительно был им всем дальним внучатым племянником (для меня это звучит как: со-племянником—соплеменником), а они все были между собой в очень древнем родстве.
Баба Люба была родом из деревни Каличье Савинского района Ивановской области. Но еще задолго до войны переехала в деревню Дудорово, после того, как у нее сгорел дом и погиб в пожаре младший из сыновей. Во время войны у нее погибли еще двое сыновей и муж на фронте. Муж был из деревни Волотово. В начале шестидесятых или конце пятидесятых она погорела еще раз, ночью. Сгорела заживо вся остававшаяся семья, все дети. Всю свою жизнь баба Люба бабила — была повитухой. Ее и "бабой" звали не случайно, всех остальных звали тетями, как это здесь принято, несмотря на возраст. Она же сама смеялась, что ее и Любой неслучайно прозвали. Смерть всех детей стала для нее своего рода мистическим знаком, запретом на повивание. По народным понятиям, повитуха должна сама легко и много рожать здоровых детей. Смерть детей — плохой знак для повитухи. Поэтому баба Люба переехала еще раз — на другой край Ивановской области — в деревню Игрищи, и полностью отошла от повивания. Уже в восьмидесятых одна из подруг юности, оставшись на старости лет одинокой, пригласила ее пожить вместе. Баба Люба продала свой дом и уехала к подруге в Ковровский район в одну из деревень недалеко от Всегодич. Подруга померла, а баба Люба осталась жить в ее доме, даже "не переводя его на себя". Туда я к ней и ездил.
Меня прямо завораживали эти названия мест, эта магическая география родного края, которая соплелась с ее судьбой. Надо еще учесть, что Дудорово, как и соседнее Фефелово, где жили моя бабушка и тетя Шура, — деревни скоморошьего происхождения (от дударь — что одновременно дудочник и дурак, и фефел — тоже дурак). Она была единственной из моих старичков, кто сам начал рассказывать о своем прошлом. Я попался на это и попытался побольше расспросить ее о ней самой. Но она довольно жестко и определенно воспротивилась после того, как я попросил разрешения привезти магнитофон:
— Ну, вот еще! Придумал! Мне помирать скоро, а ты будешь меня беспокоить, господи помилуй! Слушай, что скажу, и не береди!., раз Катин внучок...
Я понял впоследствии, что весь ее рассказ о себе имел целью лишь подготовить меня к правильному пониманию повивальной науки, и больше попыток стать этнографом не делал. Просто учился. Сначала бабить. И как это ни дико для меня звучит, я могу считаться повитухой по прямой передаче! Мы сейчас даже запатентовали бабы Любин способ родовспоможения. Странности судьбы! Но повивание — это особый рассказ. Для разговора о Духовном пении гораздо важнее рассказать о том, как баба Люба учила читать заговоры.
Первыми и важнейшими, если подходить к этому как к науке, являются заговоры охранительные, обережные, ограждающие самого знахаря и то, что он делает, от внешних помех. Самый простой и не вызвавший у меня возражений был:
Вокруг нашего двора
Каменна гора,
Железная стена,
Огненна река!
Матушка Богородица!
Укрой и огради своим
Святым покровом!
Баба Люба учила меня и другим оберегающим заговорам, но послушала, как я их произношу, что-то прошептала с недовольным выражением лица и сказала, что мне не стоит учить остальные:
— Не надо эти... вот "Вокруг нашего двора" и читай. А эти не твои, нет, пустое!..
И я действительно даже не смог их толком запомнить. Я спросил бабу Любу, а можно ли мне рассказывать другим этот заговор.
— Рассказывай, а чего?— удивилась она.
— Ну, баб Люб, я знаю, многие знахари не рассказывают заговоры, потому что силу теряют. Заговоры перестают работать?
Она улыбнулась.
— Ну! Силу! Когда я тебе чего такое передам, ты и сам никому не расскажешь. Силу! Не в заговоре сила! Сила в тебе должна быть. Вот ты сколько ни старайся, у тебя те заговоры без силы будут!
— Почему?
— Потому что не твои! Или у тебя для них силы нету. А иной и не учился ничему, а делает чего-нибудь, и у него получается, говорят, сила сама заставила.
Я хотел было попытать ее на эту тему, но она не позволила отвлечься:
— Ничего, не плачь — не горюй! Я тебя научу, как не терять силу. Ты только научись чувствовать свои заговоры, тогда пойдет с божьей помощью.
— А как этому научиться?
— Да ты знаешь. Ты всегда это знал. -Как?
— Да любой знает. Сразу же видно. Только себе не верят. Вот слушай, выбирай, который на сердце ложится,— и она прочитала подряд штук пять коротких заговоров-присушек.— Ну, котора твоя любжа?
Я пожал плечами.
— Ну, котора глянулась-то, котора сейчас перед глазами-то? Ну, прямо сейчас которая помнится?
Я назвал тот заговор, который действительно чем-то зацепил мое внимание.
— Ну, вот, а говоришь не знаешь. Вот.
— И все?!
— А ты чего хотел? Может, я тебя среди ночи на кладбище угулять должна была?— она засмеялась.— Меня в чем ни подозревали, я знаю, чуть ли не ведьмой считали... Ненависть, ненависть! Сами приходят, просят, а потом боятся, ненавидят! Не верят, что просто,— она даже прослезилась, но быстро вытерла слезы.— А нужно-то всего лишь слышать уметь, да говорить.
— Что говорить?
— Что?! Не что! Говорить надо правильно. Уметь сказать надо.
— Ты имеешь в виду само произношение?
— Ну, произношение! Сказывать надо. Вот — сказывать!— обрадовалась она, вспомнив слово.— Заговор читаешь, закличку, рожаницу водишь, сказывай. Следи, чтобы сказывалось. Тогда получится, тогда все как надо получится.
— Что значит сказывать? Баба Люба?.. Ну, я чувствую, что ты вкладываешь в это слово какой-то смысл, да? А я не понимаю.
— Ну да! Ну да!— подхватила она.— Конечно, смысл вкладываю. Вот давай почитаем.
И началась настоящая учеба. Она заставила меня выучить эти два заговора — обережный и любжу — так, чтобы я мог произносить их без запинки и не задумываясь. Как только это у меня стало получаться, она попросила:
— Ну, вот, вот так вот и скажи теперь на оградку-то! Не чти по памяти, а скажи заговорцем!
Я почесал в затылке, хотел еще почесать между лопатками, поежился, но посчитал, что это неуместно, и было уже раскрыл рот для чтения заговора.
— Нет,— остановила она меня,— а ты чего не почесался-то?
— Чего не почесался?— грубовато от неловкости ответил я.
— Ну, ты же хотел спину почесать! Ведь хотел?— прицепилась она.
— Ну, хотел,— признался я.
— Так ты давай чешись, сопли сморкай, перди, если хочется!— она засмеялась и подмигнула.— Лучше ты перед заговором пропердишься, чем вместо заговора пернешь!
Я понял ее, смущение оставило меня, я повернулся к ней спиной и попросил:
— Почеши-ка, баб Люб... да нет, нет, пониже, пониже, полевее...— мы с удовольствием посмеялись.
Однако это вовсе не было шуткой. По сути, в этом заключается один из важнейших принципов тропового, а может, и вообще народного очищения. Впоследствии тот же принцип объяснял мне Поханя, рассказывая, что кулачники выходили на бой "от чирья". Это значит, что пока ты "последний чирей на заднице не почешешь перед боем", ты рукавицы не одеваешь — иначе, ты будешь думать не о поединке, а об этом чирье. Это называлось "срезать хвосты" или "чистить перышки".
Тот же Поханя заставлял меня проделать еще одно очистительное упражнение для раскрытия голоса. Мне кажется, оно прямо вытекает из предыдущего, хотя и на совсем другом уровне. Обучая духовному пению, старики исходили из того, что поет в человеке Душа. Песня, пение — ее естественное состояние. Душа поет, и ее нельзя научить петь. Просто добавь ей голос, и это будет песня. По крайней мере, люди именно это и считают Песней! Нужно только убрать помехи, и тогда она запоет твоими устами. Как выявить помехи — ясно. Надо петь и наблюдать за сбоями. Это не вопрос для тех, кто знаком с Кресением. Но вот что петь!
Раз поет душа, то подсознательно предполагается, что петь надо, что называется, "душевные" песни. И рождается ложь. Петь надо то, что поется. Начинать следует с той песни, что сама вертится на уме. Это наверняка какая-нибудь дрянь, которой ты стыдишься, но она поется. А это значит, что твоя душа поет ее и плевать хотела на нравственность или приличия. Наши ожидания от души, что она должна петь что-нибудь "высокое и светлое" — всего лишь скрытая потребность занять более высокое место в обществе, поближе к свету и солнцу, которым чаще всего оказывается правящая личность — князь мира сего.
Душа на самом деле даже не поет, а звучит всем своим естеством, но, к сожалению, доступно ей не так уж много — все естество человека связано мусором. В ее распоряжении лишь крошечный гвор еще сохранившегося свободного сознания. Если и он будет загажен, про человека еще живого (то есть с душой) будут говорить: бездушный человек. Иными словами — человек без души для песни, хотя и с душой для зла. Поэтому нечего удивляться, что наши души поют какое-то дерьмо. Сколько места для души осталось, столько и песни! Хочешь, чтобы полилась настоящая песня — освобождай душу, освобождай звучащие пространства сознания.
Для этого придется сбросить стыдливость и выпеть из себя всю дрянь, которая просится на язык. Уверяю, как только вы это себе позволите, вы испытаете подлинное наслаждение. Более того, ваши слушатели будут радоваться вместе с вами, будто вы им подарили откровение! Я сам, помню, когда стал учиться петь у Похани, пел только: "Раз пошли на дэло я и Рабинович! Рабинович выпить захотэл!.." и "Протекала речка, через речку мост, на мосту овечка, у овечки хвост!" Хвост, кстати, у нее в конце песни отваливался. Изрядная дрянь из студенческой поры, но зато как покатывались мои старички! Когда ты поешь то, что действительно само идет из твоей души, даже если это хлам, люди вокруг радуются. Не всегда исполнению, чаще тому, что нашелся дурак, который сам себя не стесняется. Но радуются всей душой, потому что души всегда отзываются на встреченную душевность! Попробуйте.
По мере выпевания гвор поющего сознания будет расширяться, и начнут приходить все более широкие песни. Про наших предков, про прежних русских говорили, что у них раздольные песни. Это значит, у них были очень широкие души, то есть очень ясное сознание.
Баба Люба заставила меня сбросить весь ненужный хлам мышления и только после этого допустила к чтению заговора. Я собрался, набрал воздуха и с выражением начал читать, стараясь вложить в слова силу. Баба Люба замахала на меня руками и даже перекрестилась:
— Окстись! Бог с тобой! Ты чего воешь? Я даже немного обиделся.
— Ты чего думаешь, если ты озвереешь, так все вражьи силы от тебя со страху перемрут?
— Что не правильно?
— Да ты ревешь, пугаешь. И врешь еще. Не думаешь так, врешь!
— Я старался.
— Ну, старался. И что, пожалеть тебя? Лобик не разбил, у-тю, мой маненькой! Сказывать надо. Спокойно читай. Видь!
— Что видь?
— Не знаю... Вот ставишь оградку. Можно, конечно, видеть и гору и стену... Но такая ограда слабая получится. Это впору деревенским бабкам, навроде меня... А ты должен саму защиту видеть, крепость крепить, как говорится.
— Крепость?
— Крепость ограды, крепость стены, саму ограду крепить должен видением. Не знаю, понимаешь?— с сомнением посмотрела на меня.
— Не знаю, может, понимаю...— так же с сомнением ответил я.
— Ну попробуй.
Я прочитал заговор по-новому.
— Получилось,— кивнула она.— Немножко совсем, однако, получилось. Сам чуешь?
Мне казалось, что я "чуял". Я действительно ощутил, как что-то будто изменилось в пространстве избы. Словно воздух стал другой.
— А знаешь, почему получилось? Огненная река тебя держит. Это не видение твое крепость дало, а боль... Что-то у тебя с огненной рекой было...давно... Страшно? Боишься?
— Да нет,— неуверенно ответил я, думая о том, что в ее словах что-то есть, но очень трудноуловимое.
— Не помнишь, очень давно было?
— Нет,— ответил я в позволении, хотя не смог бы объяснить, откуда пришел ответ,— не так давно, перед приходом в эту жизнь.
— Ну вот, ну вот, и молодец, вот и умница,— она присела ко мне поближе и слегка приобняла, очевидно, из опасения, что я могу не сдержаться из-за этого воспоминания, и мне потребуется помощь. Но воспоминание не пришло. Слова пришли из какой-то моей глубины только потому, что за три предыдущих года мои учителя научили меня слышать свое прошлое, позволяя ему всплывать прямо к поверхности осознавания. Впрочем, мне стало грустно и даже слегка тоскливо, но я уже в который раз утешил себя тем, что время этого знания придет, когда пробьет его час, и успокоился.
— Ну вот и ладненько,— погладила бабка мою руку.— Сейчас чайку поставлю, посиди пока...
И уже за чаем она закончила свой урок:
— Сила в голосе должна не от боли быть. Видеть нужно. Будешь видеть, сможешь любые заговоры читать, заклинания... даже сказки сказывать, может быть, петь...
— Не-е!— засмеялся я.— Петь, вряд ли. Медведь на ухо наступил!
— Не зарекайся,— остановила она меня.— Без голоса ты ничего делать не сможешь, а голос откроешь в себе — он сам тебя петь заставит... Чтобы сказывать, голос надо вычистить. Вычистить, вычистить, чтобы он совсем пропал словно... То есть, конечно, как же без голосу, но чтоб ты его не замечал. Вот когда ты заговор читаешь и врешь, ты сам сразу слышать голос свой начинаешь. Уж не знаю, красивым, аль нет, али стыдишься... главное, слышишь. Надо, чтобы голоса для тебя словно не было!
— Чтобы не отвлекаться на него?
— Вот. Главное то, что за голосом, сказ сам. А сказ придет, когда видеть начнешь, да не картины, не картинки рисуй, а крепость саму, силу ли... любовь казать будешь!..
Мне тут же вспомнилось, что украинцы называют сказки "казками" — то ли от слова сказывать, то ли от казать.
— Слушай себя почаще, как заговор читаешь, и следи — слышишь ли голос. Как голос пропадать начнет, считай, в стих вышел.
— В стих?— переспросил я, хотя мне объясняли это понятие раньше. Мне хотелось услышать бабы-любино объяснение.
— Стихать начал, значит... стихия тебя слушаться начала. Тогда все, что говорить будешь, станет сказываться, люди заслушиваться будут... Опасно.
— Опасно? Почему?
— Соблазн. Сам поймешь, когда-нибудь. Давай лучше любже поучу!
— Давай! Только, баб Люб, ведь это грех!— пошутил я.— Ведь это же помимо воли!
— Ну, грех!— махнула она рукой.— Иной грех и взять на себя не грех. Лучше я их влюблю, чем он ее забьет, или она ему всю душу изъест. Я брала,— улыбнулась она не очень весело.— Брала! Ни разу не пожалела... Обидно только, когда приходят и зло на тебе срывают. У нас ведь всем до всего дело есть! А все одна ненависть людская. Все от страха! Убить от страха готовы любого! Своего. Чужих-то они любят, хлебосольничают. Чужак им не враг! Вот бы своего затравить — это нас хлебом не корми! Баба Люба не однажды срывалась при мне на воспоминания о какой-то старой обиде, и у меня было даже подозрение, что пожары в ее жизни были неслучайными. Но она ни разу не согласилась рассказать об этом. Ей, как и Степанычу, тоже было некогда.