✅ ЧЁРНАЯ СОЛЬ. Юрий Лощиц Отрывок из рассказа. "Странноприимные люди" — Никак...
✅ ЧЁРНАЯ СОЛЬ
Юрий Лощиц Отрывок из рассказа
"Странноприимные люди" — Никак, Николай?.. А у меня уж глаза слабы стали. Смотрю – либо Коля, либо какие новые люди к нам на Идол пожаловали. Перед нами стояла последняя обитательница деревни Матвейково Ольга Константиновна Болотова. Худая, резкая в движениях старуха,– как только стала она жестикулировать, я и увидел, что одна-то рука у неё – культя. — Вот-вот,– будто перехватила она мой взгляд,– и умыться иной раз забудешь с одной рукой-то. На щеке у неё, и правда, была свежая сажевая отметина. — А что, Коленька, сделаешь? То овцы, то куры, то огород, и Костька мой, сам знаешь, не в колхозе, так на рыбалке. Нет, вы не подумайте, я на него не жалуюсь, дай Бог каждому такого сына. Во всём мне помогает, что ни попрошу. А и ему тяжело. Вчера пришёл с сенокоса, сел за стол и глаз не подымает. Нет, говорит, мам, я есть что-то не хочу, лучше я прилягу… И сегодня косит, до света ушёл… Твои-то все ли здоровы?.. И слава Богу!.. Грибов наломали?.. И правда, нету покаместь гриба, жары-то, жары какие стоят. И ягодки мало. Да я вон, одноручица, всё ж таки варенья сварила, вот сейчас пробовать будете. Самовар у меня горячий. Ты же знаешь, самовар у меня никогда не остывает… Эти слова Ольги Константиновны мы дослушивали уже в избе, за столом расположившись. Так что на Идол мы не сразу попали. Сперва вдоволь напились вкуснейшего идольского кипятку, который в жаркой комнате тут же и вышел из нас наружу обильным, обмягчающим тела градом. – Ну, кому ещё налью,– спрашивала хозяйка.– Что, хороший у меня сахар? Ты его щипчиками коли́, так не угрызёшь. И мне наколи заодно. Варенья накладывайте. Не жалей моего добра, мы тут богатые! А что, Коля, я ведь не хвастаю, так оно и есть: всего-то нам хватает, ты ведь знаешь меня. Как в Писании сказано? Рука дающего не оскудевает… А много ли мне на одну руку надо? Вон платечко ношу старенькое, да? Так я ведь в клуб не собираюсь. А похоронить – найдется у меня платечко другое, чистенькое и платочек беленький. Старушки придут, омоют Ольгу. Я тут Костьке говорю: вон мое похоронное, в сундучке. А он замахал рукой! Ну тебя, мам, не хочу и слушать… Нет-нет, мы не бедно живём. Хлеб сами печём, мясцо бывает, хотя я его не ем, зарок дала ещё когда мне руку-то больную отхватили. Лес нас кормит, огурчики есть, помидоры. Только капустку сегодня что-то червь поел. Ну да ничего, может, ещё достанем и капустки на зиму. А что? Унывать не будем… До чего бодрая, энергичная, деятельная старуха, думал я, любуясь Ольгой Константиновной. Только, быть может, слишком разговорчива?.. Хотя, как знать, часто ли она видит тут людей. В такой-то глуши. Одно слово – Идол… Ждать Костю было бессмысленно. Забрав свою поклажу и снасти, мы спустились к Идолу. У Николая – с прошлых ещё приходов – облюбована была стоянка: высокий лесной бугор над обрывистым берегом. Тёмная плешина старого кострища, настил лапника для палатки. Даже рогульки для котелка были целы. Сразу видно, что с прошлого лета никто сюда не забредал. В полчаса мы устроились, и можно было спускаться к реке с удочками. Даже днём, при солнце веяло от Идола тайной. Десяток-другой метров речка слабосильно скользит между камней, путается в стеблях осоки. Кажется, вот-вот исчахнет насовсем – заболотится либо пропадёт сквозь землю. Но вдруг вместо этого – громадное, не пробиваемое лучами, чёрное, как ночь, окно. Потом опять – робкая мелководная пробежка в стеснённых, буйно заросших берегах, и – новый омут. Эти угрюмые и, кажется, бездонные чёрные озерца загорожены от прочего мира лесными гривами, которые берегут тишь и тревожную красоту потайной речки, так соответствующей своему языческому прозвищу. В сумерках, когда мы наладили костёр и подвесили на рогульках котелок с ухой, Николай куда-то отошёл. Я слышал слабый звяк топора слева, под горой, потом – шумное приближающееся дыхание своего товарища, треск валежника под его ногами. — Уф! – Не доходя несколько метров до огня, он уронил на землю длинную сухую лесину. — Сосна? — Да нет, не сосна. Он чиркнул топором и протянул мне щепку: — На-ка понюхай. — Не может быть! – подивился я.– Неужели целое дерево? — Ну да – дерево! – ликовал Николай.– Там ещё два таких стоят. Реликтовый можжевельник. — Вот так Идол! Да нам и не поверит никто, если рассказывать станем. Стой, не руби пока,– вдруг осенило меня.– Сейчас я его замерю. Но чем замерить? Веревки такой длины у нас не было. Тогда я решил использовать самое длинное колено своей удочки. От кокоры до макушки она уложилась три раза полностью и еще на шесть бамбуковых суставов. Выходило метров пять, никак не меньше. (Потом уже, когда попался под руку сантиметр, и я замерил саму бамбуковую палку, то оказалось, что даже больше: пять метров сорок сантиметров.) Это было невероятно. На полтора, ну на два, от силы на два с половиной метра вырастает обычно можжевеловый куст. Можно вырезать посох, можно воткнуть в качестве жерди в ограду. А тут – дерево, целое дерево! Мы никак не могли успокоиться, пока не порубили ствол на чурки, чтобы подложить их в огонь. Я даже собрался чурку потолще запрятать в рюкзак, но обнаружил, что сердцевина у нее трухлявая. Видимо, много лет уже дерево стояло без жизни. Так мы сидели, вдыхая благородное, почти ладонное источение пылающих смол, которые диковинный великан припас в своих жилах за долгий век скрытной, одному Идолу известной жизни; раскалённая добела чурка резко выделялась в груде алых сосновых угольев, сквозь тёмный полог леса вкрадчиво помаргивали звезды, а внизу, в стылой отрешённой мгле шептала, шаманила и вздыхала о чём-то река. Издали, от деревни донёсся лай нескольких собак. — Костя вернулся,– определил Николай. — К нам заглянет? — Может, и зайдет, если не устал. Я вообразил себе, как Костя садится за стол и, в неярком свете керосиновой лампы, нехотя ест, не поднимая глаз на мать. А может, уже и спать лег, отказавшись от еды. — Пожалуй, не придет,– сказал Николай. Костю мы не увидели до следующего утра. Ночью несколько раз пробуждал нас сполошный гомон собак. Потом, ближе к рассвету, по скатам палатки закрапало. Так и получилось, что весь почти тот день, пережидая затяжной предосенний дождь, просидели мы в матвейковской избе. Тут и выяснилось, почему лаяли среди ночи Костины собаки. Тут и понял я для себя, какою особенной жизнью живут в одиноком доме посреди костромских лесов Ольга Константиновна и её сын. — Ну что, загрустили на речке? В палатке, думаю, скучненько сидеть целый-то день. А спали мягко ли? – спрашивала она нас за утренним чаепитием.– А я, Коля, почитай, и не спала совсем. Не успел Костька с вечера свет загасить, стучит кто-то. Антонина-лесничиха пришла, ты её знаешь. Пока-то наши бабьи разговоры справили – за полночь уже. Слышу, опять собачки взгомонились, фары в окна светищем своим наставились. Ой, думаю, что за оккупант такой самодельный взялся! Я те счас покажу, как фарами нахальными по избе хлестать!.. Гляжу, никак Петька-шофер. Дай, говорит, Константиновна, я у тебя на печи посплю, а то с вечера в совхозе забутылил, дак совсем в лесу исплутался, глянул,– тьфу ты! – в Матвейково меня принесло. И всё ругается, бесстыдник. А я ему так: больно часто ты, Петро, окаянного поминаешь. Вот ты его на себя и накликаешь, он и крутит-то за тебя баранку и фарищами людей ночью пугает… И нет, чтобы ему, Петьке, сразу лечь, он ещё липнет: поставь да поставь мне, Константиновна, стакан, опохмелиться хочу, жажду удалить. Какой тебе, говорю, стакан, ты и так балованный. Счас Костьку пробужу, он тебя, беспутника, усовестит… Не буди, говорит, Костьку, он у тебя мужик непьющий, неругающий, точно красная девица, я таких, говорит, стесняюсь, они мне хуже городского вытрезвителя. Поворчал, поворчал, да и захрапел полной храпой. Вон он, досель сопит… Только эта музыка кончилась, слышу, Костька дверью скрипнул, утро уже. Поднялась я самовар раздуть, тут и Антонина засбиралась. А что это, гляжу, у нас окна припотели? Костька и говорит: дождик, мам, на дворе, обожду пока в колхоз идти. Стали мы с ним печь топить, хлебы ставить. Я в окошко всё поглядываю, иди-иди, дождик, целый день иди, пусть мой Костька отдыхает, сена этого ещё накосится. Константин, и точно, не ушел. Он сидел сейчас молча в соседней, меньшей комнатке, три взрослые собаки лежали у его ног, и похоже было, что он совсем не слушает, что говорит о нём мать, да и не может слышать, потому что между ним и собаками тоже идёт беседа и даже более важная, чем у нас. Собаки были гончаки. Не чистопородные вовсе, с немалой, видать, подмесью, но красивые, умные и сильные собаки из одного рода, о чем говорила их масть – сорочья, чёрно-белая, с большими пятнами лисьей рыжины. Похоже, что предки Костиных собак составляли когда-то отборную помещичью свору, и она оглашала азартным гомоном именно эти идольские леса. Наши глаза, дай им лишь волю, всегда уцепятся за что-нибудь яркое. Так и я в то утро, залюбовавшись собаками, не сразу разглядел их хозяина. Предполагая увидеть довольно ещё молодого парня, я вдруг обнаружил перед собой средовека едва ли не под сорок лет. Был он худощав, жилист, по-матерински сух чертами лица, с гривою густых, зачесанных назад волос. От всего облика Кости веяло какой-то душевной собранностью и сосредоточенностью, какой-то внутренней,– но непотаённой,– тишиной, как если бы сидел передо мною лесной инок, прислушивающийся к тому, как за стеной сруба шевелят упавший дубовый лист снующие туда и сюда муравьи. Мы разговорились об Идоле, о рыбах, я догадывался, что у него тут понятия не менее глубокие, чем здешние омуты. Так оно и оказалось – без всяких учебников Костя знал прекрасно, как влияют на настроение рыбы то или иное время дня, та или иная погода, то или иное положение луны. Эти свои понятия он излагал неспешно, без азарта и без наставительности, хотя и имел все основания её проявлять по отношению к новичку. Он и курил- то при этом совсем не так, как городские курят, не впопыхах, словно кто-то сейчас отнимет папироску. Курил, будто исполнял неспешную толковую работу. Тем временем нас отвлёк шум на половине Ольги Константиновны. Это спускался с печи ночной гость, шофёр Петя. Отдуваясь, он уселся за стол пить чай. Я ждал, что снова будет он просить у хозяйки «стакан», но Петя, крупный и грузный мужик, был тих за столом. И так же тихо покинул он наше общество, кивнув на прощание Косте. Но не успел он уехать, как со стороны леса затарахтела другая техника, и под окна подкатил замызганный оранжевый трактор с прицепной тележкой, которая была прикрыта сверху палаточным навесом, тоже оранжевым. Вместе с трактористом в избу ввалились ещё двое мужчин – шумный, озябший народ, то ли геологи, то ли лесхозные рабочие. Собаки слегка забеспокоились, но Костя их погладил, и они снова разлеглись у его ног. Ольга Константиновна и новых гостей принимала невозмутимо. Опять самовар зашипел, ложечки зазвякали, выставилась на стол какая-то закуска. Гости громко обсуждали наисвежайшие новости окрестной жизни, и хозяйка живо участвовала в этом обсуждении. Посидели они с полчаса, не больше, и в избу вошёл без стука ещё один человек, парнишка лет семнадцати. Это, как выяснилось, был сын Антонины-лесничихи, и он, похоже, считался здесь совсем за своего, потому что сразу же направился к столу и попросил себе чашку. Потом появилась и сама Антонина – с лесного обхода. Она сняла мокрый капюшон и обнажила волосы, стриженные на манер женщин-стахановок тридцатых годов. И шаг у неё был крупный, мужской, и говорила баском,– с первого взгляда и не поймешь, кто перед тобою. Кто-то ещё, кажется, в тот суматошный день заходил погреться в тёплом матвейковском жилье, уже я всех лиц и не припомню. Помню лишь, что раз от разу нарастало во мне чувство восхищения нашей неутомимой хозяйкой. У этой старой крестьянки в каждом её слове и действии угадывалось какое-то давным-давно заведенное правило: всех своих гостей, и жданных и нежданных, принимала она ровно, без удивления, без досады, без предпочтения одному пред другим. Каждого готова была выслушать, поделиться и с ним своим мнением,– как будто это была её главная служба, её особый обет перед крестьянским миром, дороги и тропы которого почему-то так густо сбегались к лесной приречной поляне. «Вот тебе и глушь идольская! – думал я.– Да тут за день повидаешь больше народу, чем в каком-нибудь районном Доме колхозника. Целая лесная гостиница! Прямо постоялый двор, да и только! И ведь наверняка никто не назначал Ольге Константиновне такой хлопотной службы. Кто же тут может приказать? Сама себе назначила, сама избрала… Вон, уже и нас кличет к обеденному столу». Константин выгребал хлебы из печи. Дух такой прошёл по избе, что мы невольно заохали. Хлебы пеклись в продолговатых металлических формах, но высотою раза в полтора превышали магазинные буханки. Ольга Константиновна подала окунёвую уху – со вчерашнего Костиного улова. А минуту спустя, добавила: — Могу и чёрной соли подать, если есть её станете. – Кто хочет – подсаливай, а то я не круто солю. – Как это – чёрной? – подивились мы. — Да нате вот, пробуйте. И поставила на стол вторую солонку. Я-то думал, что речь идёт о какой-нибудь серой, неочищенной соли, но тут, и правда, насыпано было нечто наподобие угольного порошка или пороха. Впрочем, порошок ничем не отличался по вкусу от обычной соли. Расхрабрившись, мы погуще накрошили его на ломти хлеба. — А где же её добывают, такую? Ольга Константиновна молчала, хитро улыбаясь. Может, решалась она: говорить – не говорить? И потом – вполголоса: — Ну ладно, уж я вам скажу. В печке я её добываю, вот где. Раз в году это делается – на Великий четверг. Печку когда протоплю, замотаю обычную соль с ячменным зерном в тряпицу и на угли мечу. Вот она там обгорит, запечётся, я комочек выгребу, от ветошки очищу и в ступке растолку,– и готова чёрная соль. — И что? – перестали мы есть.– Лекарственная? — Как вам сказать,– опять было заколебалась старуха.– Сколько у нас изб в Матвейкове? — Три. — Ну вот, три. А жилая – одна. А из тех двух хозяева уехали, а домовых своих тут покинули. Вот от них-то у меня и соль. И подмигнула острым глазком. Мы тоже перемигнулись и заулыбались, не поверив объяснению Ольги Константиновны, точнее, не поверив тому, что она в домовых верит и побаивается их. Но всё же, чтобы не обидеть её этим своим сомнением, отрезали ещё по ломтю хлеба и посыпали сверху губительной для домовых сольцой. Хотелось ещё о чём-нибудь расспросить её: а вдруг ещё откроются какие-нибудь секреты сказочного свойства, но тут залихватски длинно засигналил за окном всё тот же Петька-шофёр. — Вот беспутник-то! – Ольга Константиновна погрозилась ему культей в окно и пошла на улицу разбираться, в чём дело. Вернулась она довольная. Оказывается, Петька уже успел съездить в какое-то из соседних сёл и привёз ей оттуда давным-давно обещанный мешок ржаной муки. — Ай да Петро! Ай да спасибо! Вот утешил-то старуху.– И она стала заправлять волосы под косынку, будто прихорашиваясь.– А я уж думала: останемся мы на зиму без ржаной мучки. А он, вишь как, засовестился, видать, за свой ночной-то кураж и про муку вспомнил… Вот ты, Коленька, и гляди, как мы тут живём ото дня в день. Живём и без всякой багалтерии обходимся: кого сами накормим, а кто и нам пособит. Бог свидетель, рука дающего не оскудевает… Наконец, под самый почти вечер, снарядились мы в дорогу. Наудачу и дождь совсем почти иссяк. На улице, когда мать с сыном вышли нас провожать, я их сфотографировал и спросил Костю: – А где же собаки? Хочу тебя ещё и с собаками снять. Костя оглядел поляну. Собак, точно, нигде не было видно. Тогда, чуть задрав подбородок и сложив губы трубочкой, он негромко просвистел какую-то нежную позывную мелодию, совсем даже тихо просвистел. Другой бы на его месте – два пальца в рот, и резанул воздух по-разбойничьи. А